Новелла Матвеева: «Я могла бы работать детектором лжи»

Интервью 2006 год.

Эту дату вспомнят многие: сорок лет назад в Советском Союзе вышла первая бардовская пластинка. Это были песни Новеллы Матвеевой. Так появился новый жанр — на стыке поэзии и музыки. Мы встретились с легендарным автором бардовских песен «Девушка из харчевни», «Какой большой ветер…», «Цыганка», «Кораблик». Разговаривали втроем — Новелла Николаевна, корреспондент «Книжного Обозрения» и кошка Репка.

— Новелла Николаевна, как видно, вы живете анахоретом — радио слушаете, а телевизора в доме не видно…
— У меня телевизор украли — поздравьте! Когда я получала Государственную премию в Кремле, в дом и залезли воры. Кстати, в самый момент вручения премии у меня с ног чуть не слетела босоножка, и я как бы оступилась. Правда, потом успокоилась: не одна такая — вслед за мной еще один лауреат уронил свой диплом. Путин сказал: «Вы тут все роняете, а президент должен за вами подбирать!»

— Но радио-то вы слушаете, значит, в курсе политических событий находитесь? Интересуетесь политикой?
— Приходится.

— Сейчас политики научились говорить красиво. Даже те, кто не умеет говорить вообще. А вы верите им или можете определять лукавство?
— Я, наверное, ходячий детектор лжи. По голосу я, как мне кажется, сразу распознаю вруна или, наоборот, правдивого человека. Меня надо поместить под стекло и показывать за деньги.

— Ваш талант надо поставить на службу государству! Будете определять террористов.
— Террорист, пока его определяешь, свое дело сделает.

— Вам не страшно сейчас жить?
— Разные настроения бывают. Бывает, что ничего не страшно, а бывает, что и страшновато.

— В каком веке страшнее жить — в двадцатом или двадцать первом?
— Двадцать первого еще очень мало прошло. А в двадцатом были другие страхи. Для меня страхи подразделяются на очень личные и общественные. Сейчас общественных страхов лично для меня больше, чем в двадцатом, где были в основном страхи личные.

— В самом деле, сейчас новостийные передачи по телевизору лучше на ночь не смотреть — кошмары снятся!
— Вот поэтому я и говорю: поздравьте меня — у меня украли телевизор. Я поймала себя на том, что радуюсь этому. Мне его люди навязали. Он заслонял окно, а сам ничего не показывал. К тому же был почти испорчен — одна половина экрана не была видна, а вторую половину смотреть не хотелось.

— Что-нибудь из книг у вас выходит?
— Вышла книга «Жасмин» лет пять назад.

— Заплатили что-нибудь за нее издатели?
— Книгами!

— Пишется сейчас?
— Всю зиму воевала с соседями — писала письма в инстанции. Им все нипочем.
У меня сейчас идет собирательная работа. Стараюсь устранить разброс, в котором находятся мои сочинения, классифицирую: проза к прозе, стишки к стишкам. Еще разбираю книги.

— Что интересного прочитали за последнее время?
— Перечитываю английского писателя Вудхауса. Романист, рассказчик, благодаря своей веселости он долго-долго жил. Вот мне и захотелось посмеяться. Не только же слезу пускать!

— Английский юмор — слишком специфический.
— Он классический. Марк Твен, например, считал юмор Диккенса слишком мягким. А у Вудхауса, можно сказать, смеховой уклон.

— Не стимулирует вас этот Вудхаус написать что-нибудь самой — посмеяться?
— Я так не умею — хотя хотелось бы! Для этого надо жить в Англии времен Диккенса. Хотя и тогда, наверное, в работных домах жилось плохо.

— Вы поддерживаете сейчас отношения с бардами?
— Меня барды почему-то не любят.

— Почему? Вы же у них знамя!
— Значит, они ненавидят свое знамя. Я слово «барды» не люблю и называю авторов песен «полигимники». Я и себя отношу к полигимникам. От слова «Полигимния» — муза песнопения.

— А что сейчас происходит с нашими полигимниками? Авторская песня не изжила себя в новом веке?
— Боюсь быть пристрастной и необъективной. Они меня не любят, а я их, и могу сейчас очень легко их очернить. Но, даже собрав всю свою объективность, вынуждена отметить, что им, нынешним полигимникам, не о чем петь. А правду они петь не хотят.

— Что значит «петь правду»?
— В семидесятые годы полигимники старались что-то выразить — например, протест против брежневизма. Раз уж они сами поставили эту песню на службу политике. У меня в песнях — а я еще в шестидесятых их писала и пела — политики нет. Ну, почти нет, скажем так. У них же песни были политические. Казалось, они за что-то борются. А теперь за что бороться? Непонятно!

— Вот наши полигимники и запутались с правдой, о которой следует им петь. А каким песням сейчас время? Попсе? Бардовской песне, которая основывалась на прочных стихах?..
— Иногда на прочных стихах! Тот же Городницкий создал песни, которые и сейчас можно петь. Думаю, здесь же — некоторые песни Окуджавы. Хотя, я как Собакевич, не полностью признаю классиков, но «Моцарт на старенькой скрипке играет…» Окуджавы или «У Геркулесовых столбов…» Городницкого будут петь в новом веке.

— Песни стареют.
— Хорошие не стареют, а плохие… безразлично, стареют они или нет.

— А искусство стареет?
— Настоящее искусство не стареет. Та же «Илиада» и сейчас живая.

— После того как перевел Гнедич или Жуковский…
— Они еще существуют и на собственном языке. А это так прекрасно звучит! У нас в университете античность преподавала Аза Алибековна Тахо-Годи; когда она читала на родном языке Гомера — всего несколько фраз — это нельзя было забыть.

— Сейчас время для стихов?
— Для стихов требуется воодушевление. Для стихов — не для поэтов! А все эти глобальные потепления и страшные события действуют на людей, на их здоровье. Как ни странно, надо быть здоровым, чтобы писать стихи.

— Как вы думаете, у нас в России сейчас люди здоровые по сравнению с двадцатилетней давностью?
— Наверное, нет. Одни физически потрепаны, другие просто ненормальные. Вы, наверное, удивляетесь, что встретили в моем лице Собакевича: тот плохой, этот плохой… Но я все-таки некоторых похвалила!

— Поэты, по народной молве, должны быть ненормальными! Стало быть, сейчас самое время и для стихов, и для поэтов!
— Ненормальность ненормальности рознь. Смотря на какой почве эта ненормальность. У меня в пьесе «Трактир `Четвереньки`» есть такой разговор Юнги и трактирного работника. «Я помешался на богатой почве, — говорит один, — а ты на бедной!» Вот и у нас сейчас почти все помешались на бедной почве. А бедная почва — это богатство! Помешаться на деньгах — значит быть таким дураком, каких свет не видал. У нас в России свет их не видал, а сейчас — видит.

— А мышки у вас в доме водятся — для кошки Репки?
— Водятся. Но я ей не даю их кушать. Она тут поймала, пришлось отнять. Мышки теперь какие-то чумные. Жалко было на Репку смотреть — сама поймала, а я отобрала. Она с такой обидой смотрела на меня!.. Правда, у Репки хороший характер, веселый.

— Как у вас.
— У Собакевича-то?

— А почему это трехцветное существо зовут Репкой?
— А потому, что она кругломордая и форма головы у нее репчатая, а хвост у нее очень пышный, как ботва! У всех кошек есть хвост, правда? Если, конечно, его не оторвали в боях. Поэтому каждая кошка могла бы быть репкой.

— Как она у вас появилась?
— Пришла почти котенком. Я ей дала кашки, она поела, вошла в комнату, огляделась и говорит: «А что? Здесь мне нравится! Я буду здесь жить, и ты будешь у меня в подчинении…»

— А кошка может быть музой?
— Может, может. У меня какой-то стих на днях был — детский. Я его не записала…

— Года к суровой прозе клонят?
— Года годами, но у меня она была давным-давно начата. Иногда это биографические очерки, а иногда — роман. У меня есть роман-трилогия — с 1958 года. Но он весь растерян, «расчетверен-распят», потому что очень много украли: иногда «по воздуху» крали — есть такое выражение «красть по воздуху», такой словесный плагиат! А иногда крали пачки и целые тетради, переписанные набело. Теперь мне приходится восстанавливать.

— А зачем крали-то?
— А я не знаю.

— Вроде бы плагиат сейчас не в моде.
— Никогда он не выйдет из моды и будет всегда. Сейчас особенно — очень мало самостоятельно мыслящих и самостоятельно видящих. Отсюда — все эти ремейки.
У меня есть две пьесы — одна по Грину, а другая самостоятельная — «Трактир `Четвереньки`». Может быть она плохая, может быть, в ней есть что-то антипостановочное, как мне пытались внушить. Но я тридцать пять лет не могу ее поставить нигде. Может быть, секрет в том, что в этом «Трактире `Четвереньки`» у меня все песни — мои… Некоторые режиссеры с ума сходили по этой пьесе — чуть не подрались. А взять не взяли. Им мешает, видимо, мое авторство.

— Маршак — давно стало именем нарицательным. О нем пишут стихи, рассказывают притчи. Кем был для вас Самуил Яковлевич, который, как известно, вам благоволил?
— Он производил впечатление очень веселого, очень нравственно здорового человека. Казалось, что он еще много времени может прожить: жизнь человека зависит от его настроения, а у Маршака оно всегда было творческое и потому хорошее. Казалось, что благодаря своей веселости и творческому настрою он никогда не уйдет из жизни и что он в самом светлом смысле бессмертный человек. Такие люди в самом деле долго живут. Но у него были какие-то болезни, которые не спрашивают, какое у него настроение. Видимо, эти болезни и годы сыграли свою роль.

— Вы помните вашу последнюю встречу?
— Самуил Яковлевич приехал ко мне совсем уже старый и больной. Плохо видел, плохо слышал, опирался на палочку. Его привез и доставил прямо к нашим дверям шофер. Я была потрясена тем, что Самуил Яковлевич не счел трудным приехать, будучи таким больным и усталым. Он и прежде всегда очень внимательно ко мне относился, а в этом его визите я усмотрела даже сверхнеобычное, какую-то даже отчаянную решительность: словно он чувствовал приближение конца и из страха, что его не навестят, решил сам навестить. (Позже мне стало известно, что в тот вечер он посетил многих своих друзей и знакомых.) Я плохо переношу транспорт, езды избегаю. И все же, когда увидела входящего Самуила Яковлевича и то, как он на ощупь, медленно-медленно продвигается по узкому клочку нашего коридора, мне стало совестно, что я сама не удосужилась прийти к нему в гости, хотя бы пешком. Я даже испугалась. Но он вошел, сел, начал говорить, и тягостное впечатление рассеялось. Его речь была, как всегда, ясна, логична, остроумна. Он был весел, много смеялся. Сначала спросил меня о здоровье, о том, что я пишу. Просил почитать что-нибудь, но читать громче, потому что он плохо слышит. Потом спросила его, над чем он работает, и он сказал, что готовит к печати книгу стихов. И, достав из портфеля эту книгу, отпечатанную на пишущей машинке, попросил меня читать из нее вслух. Это были его афористические четверостишия, и он смеялся, слушая собственные стихи. Кажется, что он сидит внутри радуги, до того он весел…

Интервью было напечатано в газете «Книжное обозрение».
Александр Щуплов